|
|
18+ |
|
Театр одного правозащитника» Разговоры » 28 марта 2000 О Владимире Яновиче Альбрехте я много слышала, читала его книжки, но впервые встретилась с ним несколько дней назад. В гостях. Там собралось человек 10, которые в 70-е — 80-е годы бывали на допросах в КГБ. Ходили они туда подготовленными на семинарах, где Альбрехт рассказывал, как вести себя в казенном доме. Вечер получился очень веселый. Народ буквально покатывался со смеху, слушая байки из прежней жизни. Но когда гости собрались было расходиться, один из них заметил: «Как же мы все расслабились! Прежде все это мы слушали, затаив дыхание, боялись пропустить то, что могло подсказать, как вести себя в сходных обстоятельствах». А на следующий день я как бы перенеслась в то забытое прошлое. Альбрехт подробно рассказывал молодым правозащитникам о том, как он отвечал на допросе по делу Щаранского в 1977 году. Слушали внимательно, записывали удачные пассажи, разбирали непонятные места, задавали вопросы, делились своим опытом. После первой встречи с Альбрехтом мне захотелось просто развлечь читателей его рассказами, после второй — показалось, что нынешний его приезд в Москву не случаен, что возвращается время его востребованностии, и я, попросила Владимира Яновича рассказать о себе. Я был сыном врага народа. Мой отец, польский коммунист, был расстрелян 14 марта 1938 года. Мать чудом уцелела. Мы всегда были людьми какой-то низкой категории. И мать нам внушала, чтобы мы помалкивали. В 1954 году я поступил в пединститут, скрыв свою социальную принадлежность. Потом это открылось. И человек, которого я подвел, стал меня немножко преследовать. Пришлось перейти на заочный. Устроиться на работу было непросто, но удалось. Я работал на кафедре математики в заочном пищевом институте. А потом возникло правозащитное движение. От него уклониться я не мог — в чисто нравственном плане. Но решил я делать что-то такое, что не было бы связано с неприятностями. И придумал: стал помогать семьям политзаключенных, в которых были дети. Для начала организовал им елку. Было это не совсем удачно. Но после этого мероприятия меня прозвали Дедом Морозом. Я думал, что помощь детям политзаключенных — дело безобидное. И вдруг в 1972 году меня вызвали на допрос. Я был крайне изумлен и перепуган. Пошел в Библиотеку Ленина, прочитал всю литературу, которая на этот счет существует, и вполне удачно, как считали многие, ответил на вопросы следователя. Меня попросили рассказать об этом. Потом опять попросили. Квалификация моя как рассказчика росла. Потом уже из-за этих рассказов меня стали вызывать на допросы. Пока в 1983 году не арестовали. Что ж до моей дедморозовской деятельности, то я старался ее не оставлять. И в этом мне очень помогал Галич. Я был первым, кто стал организовывать его платные домашние концерты. Были в этом некоторые сложности. Смешные, но принципиальные. Во-первых, на этих концертах никто деньгами не хрустел. Хотя суммы собирались немалые. Как это делалось? Например, договаривался я с Майей Михайловной, спрашивал, сколько народу она приведет такого-то числа. Она говорила, допустим, десять человек, что означало 100 рублей — с каждого по червонцу. Тогда это были большие деньги. И я ей выдавал адрес семьи политзаключенного, по которому эти деньги должны были быть переведены в течение какого-то времени, а потом она должна была отдать мне квитанции. Обратный адрес мог быть любым, но конкретного лица, или мой. То есть я деньги не собирал. Это было бы неудобно перед Галичем. Он ведь нуждался, но за концерты ничего не получал. И чтобы избежать двусмысленности, все делалось за безналичный расчет. Был и некий Владлен Моисеевич, который, скажем, приводил 20 человек, значит, мои подопечные получали от него еще 200 рублей. В организации этих концертов было важно и то, что я никогда никому не говорил, где он состоится. Я договаривался с разными группами о встречах в разных местах и каждую группу отводил по месту проведения концерта. Я понимаю, что, может быть, это смешно, но мне казалось это существенным. Был еще один момент, который составлял для меня большую сложность. Дело в том, что советская легкая промышленность выпускала одинаковые шапки, пальто и портфели. Поэтому я внимательно следил, чтобы люди, расходясь после концертов, не перепутали свои портфели и свои шапки, а потом не искали их у ничего не понимающих соседей. Как ни парадоксально, это было очень важно. Публика в Москве представляла собой некий слоеный пирог. Первый слой — это те, кто ходили в дом, скажем, к академику Сахарову. Второй слой — это те, которые ходили в дом к тем, кто ходил в дом к Сахарову. Третий слой... четвертый... Я старался держаться где-то в третьем слое. То есть я всех знал, со всеми встречался, когда мне было надо. Я ходил и к Люсе, и к Андрею Дмитриевичу, если очень надо и нельзя сделать это через моего друга Андрея Твердохлебова. Но я старался этих людей попусту не беспокоить. Я держался третьего слоя. В нем были люди, с которых я собирал довольно большие деньги — заведующие лабораториями, кандидаты наук — люди обеспеченные. Мероприятия, которые я проводил, могли очень сильно подорвать их экономическую мощь. Они приходили на концерты Галича с продуктами, пайками... Зачастую друг друга они не знали — люди Владлена Моисеевича знать не знали людей Майи Михайловны. А я был единственным человеком, у которого можно было узнать: кто тот человек с бородой или что делает сейчас Сахаров. Для людей такие мероприятия были высочайшим подвигом... Не могу сказать, что я был правозащитником. Это бы значило повесить на себя какие-то погоны. Это не совсем удобно. Теперь это все равно, что назваться хорошим человеком. Могу только сказать, почему правозащитники мне очень понравились. Они были белыми воронами. Первое, что меня поразило и что вызвало мою симпатию, это то, что слова «стукач» для них не существовало. Для них сказать «стукач» было все равно, что сказать про кого-то глупость. Когда про человека говорят, что он стукач, на него без достаточных оснований вешают ярлык. Люди делятся на две категории: симпатичные и несимпатичные. Других я не знаю. Не понятно? Сейчас объясню. Один человек, назовем его Марк Маркович, числивший себя правозащитником, приходит к моему другу Андрею предупредить его, что я — стукач. Обратите внимание, как вел себя Андрей. Он сказал пришедшему: «Марк Маркович, а не могли бы вы привести какое-нибудь доказательство?» «Конечно», — сказал Марк Маркович и привел доказательство. Андрей развел руками: «Ну, разве это доказательство? Мне нужно только одно убедительное доказательство. У вас оно есть?» — «Есть!» — сказал Марк Маркович и привел еще одно доказательство. Андрей опять развел руками: «Разве это доказательство?» И Марк Маркович ушел. Чиновники, с которыми нам приходилось воевать, пользовались особой логикой. Один из идеологов правозащитного движения Чалидзе назвал ее «логикой цели». Это, когда вначале формулируется цель, а потом подыскиваются аргументы, конструируется схема, обслуживающая цель. Так действовал чиновник, и точно так же действовало население. Точно так действовал и Марк Маркович, который доказывал, что я стукач. Он исходил из цели. А аргументы были простые: если человек ведет себя немножко смелее или какие-то действия его непонятны, его называют стукачом. Я должен был достать сырокопченую колбасу для посылки в лагерь. Эту колбасу было очень трудно достать, а я ее иногда возил чемоданами. «С заднего хода» за определенные деньги можно было доставать колбасу. Но выходя из магазина, можно было попасть в руки ОБХСС и лишиться и денег, и колбасы. А кроме того, иметь дело с прокуратурой и ОБХСС было ужасно. В КГБ люди были более квалифицированными, они кое-что понимали, отличали, что можно, а чего нельзя. Поэтому я не ходил за колбасой через задний ход, а шел к директору магазина с заявлением, в котором честно писал, для чего мне нужна колбаса. Директор магазина изумленно читал мое заявление. Телефон уполномоченного КГБ по данному району лежал у него под стеклом. Так что он легко мог сообщить о моем визите. Но директор магазина — жулик. Он помнил, что его предшественник уже давно сидит и его самого, возможно, не минует чаша сия. И ему иногда хотелось проявить, что называется, человечность. Он говорил, чтобы я убрал заявление, и давал столько колбасы, сколько надо. И я тащил чемодан колбасы. Когда садишься в такси с этой колбасой, она так пахнет! Но мне нечего было бояться — заявление лежало у меня в кармане и, если бы меня остановили, я бы опять честно сказал, зачем мне колбаса — я вовсе не спекулянт. Зачем я рассказал про колбасу? Эта история многим непонятна. Почему это я иду к директору с заявлением? Это же провокация! Можно ведь колбасу по-тихому взять... — Свой рассказ вы начали с того, что ваша семья и вы сами всегда жили в страхе. Это объяснимо и очень понятно. Но на этом логика заканчивается. Вы жили в страхе — но лезли в пекло. А как же страх? Либо вы решили его таким образом в себе извести, либо с ним само собой что-то случилось? — Нет, нет, нет. Страх все время имелся. Но я ведь рассказывал, что я вроде бы занимался такими вещами, которые... — Но кроме третьего слоя существовали еще и пятый, и десятый. — Верно. Но мне казалось, что третий слой, это спокойно. Хотя позже я передвинулся из третьего во второй и в первый, из преподавателя математики в вузе я превратился в дворника. Все происходило постепенно. Почему же так получилось, что сначала был страх, а потом он исчез? — Исчез? — Немножко исчез, хотя время от времени возвращался. Прежде всего я понял, что страх — это беда, это что-то нехорошее, что надо в себе подавить. А подавить его может только здравый смысл и юмор. Я все-таки был математиком, и мои поступки казались мне логичными. Я понимал, что людей привлекают к ответственности по конкретным обвинениям, и мне казалось, что можно избежать этих конкретных обвинений. Я их и избегал. На встрече с нынешними правозащитниками я рассказывал, как меня в 1977 году допрашивали по делу Щаранского. И до этого меня допрашивали. Мне казалось, что мы живем в государстве, где какие-то законы имеют место. Хотя в них не очень верят и мои сограждане, и те, кто моими согражданами управляет. Но я считал, что это некоторая ценность, которую стоит отстаивать. Правозащитники были мне симпатичны и тем, что они требовали строгого соблюдения законов страны и тем, что они стремились сказать правду. Вам кажется мое поведение нелогичным. Да, конечно, иногда оно было нелогичным. Возможно, иногда мое поведение было не совсем разумным. Но для меня оно было естественным. Когда я шел на допрос, я всегда очень боялся. Но когда я туда приходил и видел перед собой обычного советского жулика в качестве следователя, то страх исчезал. Я ему намекал, что он ведет себя нечестно. Но я говорил это ему в дружелюбной форме, я не стремился непременно писать это в протоколе. Боже упаси! Я пришел не для того, чтобы читать ему нотации. Так у меня было со следователем Литвиновским. Я пришел к нему и говорю: «Не успеешь устроиться на работу, как вызывают на допрос. Идя к вам сегодня, я сказал на работе, что иду в военкомат. Я же не мог сказать, что иду в КГБ на допрос». А Литвиновский мне говорит: «И правильно сделали». А я ему отвечаю: «Странно. Я соврал, а вы одобряете мою ложь. Нелепо: вы, и одобряете ложь». Но когда он во второй раз обнаружил свою нечестность, я возмутился и напомнил ему его первую ложь. То есть идя на допрос, я боюсь. Но как только я вижу перед собой лгуна, страх исчезает. — Что тоже представляется нелогичным. Ведь с лгуном трудно бороться. От него можно ждать чего угодно. — Нет, против лгуна легко бороться. Ты понимаешь, что, будучи сам человеком честным, имеешь дело с лгуном, которого ты поймал за руку. — Какова же в этом контексте ценность вашей честности? — Но у нас ведь протокол! Мы же пишем! Я же несу ответственность за правдивые показания. Я — хозяин протокола. Если мне следователь Копаев говорит, давайте напишем, что допрос переносится на следующий день, по вашей просьбе, я отвечаю ему: «Я ни о чем таком не просил. Я дал подписку об ответственности за ложные показания. Что же вы склоняете меня к вранью?» Они смотрят на нас, как на преступников. Один следователь как-то сказал, что он обманул меня в оперативных целях. А мне плевать, какие цели преследует обманщик. Если следователь обманывает, он для меня как враг больше не существует. Я его не боюсь. Это внутреннее. — Насколько я понимаю, на своих семинарах-беседах вы учили людей не только правильному поведению на допросе, при обыске, но и учили не бояться. Или я не права? — Тут нечто другое. Как говорят социологи (больше всего об этом пишет социолог Леонид Седов), советского, я бы даже сказал, русского человека отличали два качества. Первое — нечестность, необязательность, хитрость. В воспитании этого качества, по-видимому, не последнюю роль сыграла советская власть. А второе качество, включающее первое, Седов назвал синдромом подросткового сознания. То есть взрослый человек ведет себя, как ребенок-подросток. И приходившие ко мне слушатели, и следователи нередко соответствовали этому определению. По существу я учил людей жить — и за это был наказан. На допросе человек ведет себя так, как он ведет себя в жизни. Рассказывая ему про допрос, я по существу рассказывал ему, как жить. Ведь я не читал лекции по теории поведения. Я рассказывал о том, как я веду себя на допросе. Но моим слушателям я не мог прямо сказать: на допросе надо вести себя честно. Они меня слушать не стали бы. Они не за тем приходили. Они приходили за тем, чтобы я их научил каким-то хитростям. Поэтому их надо было как-то перехитрить: рецепт честного поведения был заложен в конце моего рассказа, а не в начале. Вы приходите на допрос, говорил я. Следователь вас о чем-то спрашивает. Вы говорите: запишите вопрос в протокол, и я вам отвечу. Даже на самые простые вопросы надо отвечать, не торопясь. Он пишет вопрос в протокол. А вы как бы просеиваете свои ответы через несколько сит. Так вот первое сито это протокол. Оно в разработанной мною системе обозначается буквой «П». То есть вы отвечаете только на те вопросы, которые записаны в протокол. Второе. На допросе, куда вас пригласили в качестве свидетеля, следователь задает вам вопрос, который лично вас ставит в положение подозреваемого. На такой вопрос вы имеет право не отвечать. Вот представьте себе. Идет человек на допрос и все время думает, что же мне сказать о книге, изъятой у меня при обыске? Конечно, можно сказать, что нашел на дороге, взял у покойника или у Рабиновича, который уже уехал в Израиль... А следователь, который ждет от него лжи, начнет его пугать, шантажировать. И допрашиваемый, конечно, испугается. А если он испугается, то обязательно наговорит глупостей. Когда вы не пугаетесь, вы лучше думаете. Пусть следователь пугается. А он может испугаться. — Чего ему-то пугаться? — Что над ним будут смеяться. Он же жестко связан. У него есть начальник, который может его распечь. А вы — свободная личность. Допрос — это такая штука: обязательно кто-то должен пугаться — либо я, либо он. Если он не справляется со своим делом, он втык получит. Они ведь бригадой работают по какому-то политическому делу, вызывают всех подряд. У одного все хорошо идет, а другой — застрял. Так вот, Существует бюллетень Верховного суда номер 4 за 1974 год, где черным по белому на странице 25 написано, что допрос подозреваемого в качестве свидетеля недопустим. Поэтому, если по характеру вопроса, вы понимаете, что лично вас подозревают, то вы просто можете отказаться отвечать. Это сито в предлагаемой системе обозначается буквой «Л». Третье сито — это отношение к делу. Вопрос должен иметь отношение к делу, но не слишком близкое, то есть он не должен быть наводящим. Нельзя спрашивать, какого цвета был чемодан в руках грабителя? Нужно спросить, что держал в руках грабитель? Вопрос не должен подсказывать ответ. Это сито обозначается буквой «О». И последнее сито — это «Д» — нравственная допустимость. То есть честное поведение. Все, кажется, понятно. Кроме этой самой допустимости. Когда меня спрашивали про нее, я старался уклониться от ответа. Потому что я не хотел навязывать людям свою концепцию порядочности. Это уж пусть сами. От меня требовали примеров. И я приводил такой пример. На допросе по делу Твердохлебова следователь меня спросил, играл ли Твердохлебов на пианино? стояло ли в комнате пианино? Андрей Твердохлебов был арестован по обвинению в клевете на советский общественный и государственный строй. Причем тут пианино? Он спрашивает про пианино, чтобы показать, какое объективное теперь расследование, как они глубоко изучают личность обвиняемого. Вешают лапшу на уши, иными словами. Но я ему не мог ведь так прямо это сказать. Следователь в общем был человек неплохой. Я ему говорю: «Твердохлебов действительно играл на пианино, в комнате у него стояло пианино. Но я вас прошу это в протокол не писать». Он спрашивает, почему? Я объясняю: «Андрей — мой друг. А вы, получается, что враг. Выйдет Андрей из лагеря и спросит меня, зачем я сказал про пианино? А что я отвечу?» И следователь не написал этого в протокол. И он по-своему ко мне очень хорошо относился. Однажды мы случайно встретились в метро, и он сказал, что читал мою книгу и кое-что ему было интересно. А я перед ним виноват. Ведь получилось так, что я над ним издевался. Я прихожу на допрос и сижу там часов по десять без всяких перерывов. Для меня это интеллектуальное состязание. Ничего другого я не умею, в шахматы не играю. Он задает вопрос, я думаю, пишу ответ в черновике, потом отвечаю. Я не замечаю, как идет время. И вдруг он ни с того, ни с сего хватает бумаги и бежит, а я за ним. Оказалось, что ему в туалет надо. А мне это невдомек. Некрасиво было доводить человека до такого состояния. — Но ведь хозяином положения были не вы, а он. Он в любой момент мог сделать перерыв. — Нет, не мог. Как объяснить людям поведение на допросе? Это значит объяснить, как быть занудой. Однажды Чалидзе на допросе отказался отвечать на какой-то вопрос следователя. Следователь спросил, почему он отказывается? Чалидзе ответил: «Ваш второй вопрос имеет отношение не к настоящему делу, а к еще не возбужденному делу о моем отказе отвечать на предыдущий вопрос». Ну не занудство ли? Надо сказать, что моя система «ПЛОД — Протокол, Лично, Отношение, Допустимость» достаточно проста. Первый пункт отвергает все вопросы следователя, которые не внесены в протокол. Все последующие пункты отвергают то, чему не место в протоколе. Каждое следующее требование включает в себя предыдущие. Соответственно, принцип «допустимости» — самый общий — он включает все остальные принципы. И я лично на допросах пользовался только одним этим, последним, принципом. То есть по сути на допросе человек должен быть честным, благородным, порядочным. И более ничего. Как-то я в церкви читал лекцию о том, как вести себя на допросе. Человек сто прихожан меня слушали. Я подробно рассказывал им свой допрос примерно так же, как на днях делал это в обществе молодых правозащитников. И вдруг отец Дмитрий Дудко, в церкви которого это все происходило, меня спрашивает, а можно ли сказать следователю: «я не помню». Я ответил, что сказать так можно, если вы действительно не помните. Но если вы помните?.. Не можем же мы в церкви обучать людей лгать. Прихожане очень просили, чтобы я еще приехал и еще им рассказал про допросы, но отец Дмитрий не захотел. Он на меня обиделся. А потом его арестовали, и он выступил по телевизору с покаянием... — А когда у вас возникла идея про это написать? — В 1972 году. И по существу тогда я и написал «Как быть свидетелем». Поначалу эта книжечка была очень короткой. Потом ее много раз редактировал я, потом ее редактировали и дополняли другие. И последний раз вопрос об этой книге возник в 1977 году, когда меня о ней допрашивали совершенно серьезно. Но посадили меня за нее только в 1983 году. Я являюсь автором основных идей этой книги, но не буквально каждой строчки. Это коллективный труд. В этом достоинство книги, но и определенный недостаток. Дело в том, что я и не мог писать что-то серьезное, объемное — ведь за мной постоянно ходили какие-то люди. Я не ловелас. Но у меня было три жены и от каждой жены по ребенку. Не успевал я жениться, как они начинали трясти всю семью. Долго выдержать такую жизнь никто не мог. Конечно, я боялся. Все мы боялись. Вы спрашиваете, почему я этим занимался? Назовем это глупостью. Я учил людей жить. Это вообще смешно. Это дело Иисуса Христа. Ну, конечно, я верил в Бога. Потому что, если бы я не верил в Бога, я бы просто ничего не мог сделать. Я бы просто сошел с ума. Эта работа годится только для верующих. Я написал несколько книг. Не все они изданы. Но одну книгу я все никак не допишу, хотя начал ее в 1983 году. Вот как это было. Моя книга «Как быть свидетелем» имела успех, и меня просили написать, как быть обвиняемым. Был такой очень хороший драматург и актер Боря Тираспольский. С ним вместе мы и написали об этом учебную пьесу. Но с моей точки зрения, она была неудачной. Публика требовала, чтобы обвиняемый был умным, находчивым и мужественным, а следователь — глупцом. Мне же казалось, что такое требование нелепо и аморально. Пьесу должны были прочитать актеры на магнитофон, а потом распространить ее в магнитофонном самиздате. А я все время раздумывал, как из этого положения выйти. Тут-то меня и арестовали. И я продолжал как бы писать свою пьесу. Поэтому мое поведение на допросах в качестве обвиняемого было несколько своеобразным, то есть таким, каким, по моему разумению, это было бы полезно людям. Но почему же меня арестовали? Я втягивался в разные дела, был молод и не совсем разумен. Но я — поляк. А в это время начались польские события — возникла Солидарность, начались забастовки... Галич уже уехал. А я организовывал благотворительные вечера, где собирали деньги на посылки в Польшу. Органы КГБ были очень озабочены этими событиями и не могли допустить никакого общественного сочувствия к ним со стороны советской интеллигенции. Некоторых людей, с которыми я устраивал вечера, вызывали в КГБ и давали понять, что это недопустимо. Я старался думать, что дело это безобидное. И вот перед очередным таким вечером меня арестовали. А предъявили мне книгу, которая давным-давно ходила и имела успех. Но когда меня арестовали, я думал уже над другой книгой — над той самой пьесой. Тираспольский к тому времени уехал в Америку, так что писал я ее уже со своим следователем. Следователь у меня был кандидат наук. По моему представлению, он писал докторскую диссертацию об искоренении инакомыслия, а я — пьесу. Он мне не говорил про диссертацию — это мои предположения, а я не говорил ему про пьесу. Но он тоже по моему поведению догадывался, что я намереваюсь что-то такое накатать. И он мне сказал, что если я намереваюсь написать книгу, как вести себя на следствии, то эту книгу принесут ему. Говорят, он умер. Воробьев Юрий Андреевич. Если я действительно напишу такую книгу, то сам принесу ее ему на могилу. Пока я ничего не написал. Владимир Янович был приговорен к трем годам лишения свободы. Следователь выполнил свое обещание: через три года Альбрехта не освободили, а дали ему еще четыре года за хулиганство. При Горбачеве его освободили досрочно, но не реабилитировали и «предложили» уехать за границу. С тех пор Владимир Альбрехт живет в Бостоне. Но хочет вернуться домой. Когда я готовила эту публикацию Альбрехт меня напутствовал так: — Деспотизм сам по себе противоестественен, но смешон. Поэтому правозащитная деятельность — это удел людей, у которых есть чувство юмора. Но поскольку дело это немножко печальное, то очень важно, чтобы чувство юмора их не покидало. В этом отчасти и состоит культура правозащиты — в сбережении чувства юмора. Мне очень важно, чтобы эта культура не умерла. Постарайтесь меня сильно не восхвалять. Журналистов я боюсь. «Бостон Глоб» назвала меня советским Мартином Лютером Кингом, а потом еще русская газета эту чепуху перепечатала. Я не хочу становиться посмешищем. Но в меру знаменитым мне сейчас стать надо. Мне бы очень хотелось вернуть квартиру, которую у меня незаконно отобрали, когда выдворяли из страны. Говорят, возвращают квартиры только знаменитым. Беседовала Наталия ЗУБКОВА Предыдущая статья:
|
Архив Рубрики Пульс Редакция Реклама Вакансии [1] Связаться с нами | |
© «iностранец» 1993 – |
Распространяется бесплатно | Условия предоставления информации и ответственность |
Учредитель: «Универсал Пресс»
Свидетельство о регистрации СМИ №01098 выдано Государственным комитетом Российской Федерации по печати (Роскомпечать).
|